Не важно. Да, иногда о детских рассказывают всякие ужасы, но и вовне я слышала немало неприятного о людях, которые сами растили своих детей. У нас в Послограде тоже были свои любимцы и те, кого мы боялись, те, чьих дежурств мы ждали с нетерпением, и те, чьих не очень, те, к кому мы бегали за советом, за утешением, те, у кого мы подворовывали, и так далее; но все наши дежурные родители были хорошими людьми. Шемми я любила больше других.

— Почему людям не нравится, что мистер Брен живёт там?

— Не мистер Брен, дорогая, просто Брен. Люди, не все правда, считают, что он не должен вот так запросто жить в городе.

— А что ты думаешь?

Он помолчал.

— По-моему, они правы. По-моему, так… не подобает. Для разделённых существуют особые места. — Я уже слышала это слово, от папы Бердана. — Приюты специально для них… Это неприятно видеть, Авви. Он странный. Ворчливый старый хрен. Бедолага. Но смотреть на это неприятно. Такая рана.

Это отвратительно, говорили позже некоторые из моих друзей. Научились у не самых либеральных родителей. Мерзкому старому чёрту место в приюте. Оставьте его в покое, говорила я. Он спас Йогна.

Йогн выздоровел. Происшествие с ним не остановило наших игр. Я продолжала заходить всё дальше с каждой неделей, но отметки, оставленной Йогном, так и не достигла. Плод его опасного эксперимента, последний оставленный им след, на несколько метров превышал достижения любого из нас, причём первая буква его имени была написана коряво, дрожащей рукой.

— Тут я упал в обморок, — говорил он нам. — Чуть не умер. — После того случая он уже не мог заходить так далеко. Он остался вторым в память о приключившейся с ним истории, но теперь я могла его побить.

— Как пишется имя Брена? — спросила я папу Шемми, и он мне показал.

— Брен/Дан, — сказал он, ведя пальцем по слову: семь букв; четыре он произнёс; три не умел.

0.2

Когда мне было семь лет, я покинула Послоград. Дежурные родители и братья и сёстры по детской поцеловали меня на прощание. В одиннадцать я вернулась назад: замужней; не то чтобы богатой, но с кое-какими сбережениями и даже собственностью; умеющей драться, повиноваться приказам и нарушать их, когда следует; и погружаться.

Я научилась довольно прилично делать много разных вещей, но по-настоящему отличалась лишь в одном. И это было не насилие. Драки — всего лишь привычный риск припортовой жизни, и за годы жизни вовне я не намного чаще оказывалась побеждённой, чем победительницей. Я выгляжу сильнее, чем я есть на самом деле, я всегда была торопыгой и, как многие посредственные драчуны, лучше владею техникой устрашения, чем собственно боя. Мне удавалось избегать столкновений, не празднуя труса в открытую.

В деньгах я мало понимаю, но скопить кое-что мне удалось. Не буду делать вид, будто моя сильная сторона — семейная жизнь, хотя и в этом я оказалась не хуже многих. У меня были, по очереди, два мужа и жена. Мы расставались, когда у кого-либо из нас менялись пристрастия, без всякой обиды, — я же говорю, семейная жизнь неплохо мне удаётся. Скайл был моим четвёртым супругом.

Как иммерлётчица я дослужилась именно до тех чинов, к которым стремилась, — тех, которые давали положение и достаток, не налагая в то же время серьёзных обязательств. В этом и была моя самая сильная сторона: в разработанной мною жизненной стратегии, объединявшей умение, удачу, нахальство и лень, — то, что мы называем словечком флокинг.

Думаю, что сами иммерлётчики его и выдумали. В каждом из нас сидит флокер. Словно чёрт на загривке. Не все члены команды стремятся к тому, чтобы овладеть этой техникой, — есть те, для кого главное быть капитаном или исследователем — но для большинства флокинг неотъемлемая часть профессии. Некоторые люди считают, что это обычное ничегонеделание, на самом деле это куда более активная и хитроумная позиция. Флокеры не боятся работы: начнём с того, что многим членам команды приходится изрядно повкалывать, чтобы их взяли на борт. Как мне.

Думая о своём возрасте, я всё ещё меряю его годами, хотя после стольких лет странствий пора бы уже и перестать. Это дурной тон, и жизнь на корабле должна была отучить меня от этого.

— Лет? — орал на меня один из моих первых офицеров. — Да мне насрать на то, какие там сидерические выкрутасы приняты на твоей занюханной планете, ты мне скажи, возраст у тебя какой?

Отвечай в часах. Отвечай в субъективных часах: офицерам плевать, замедляешь ты их по отношению к тому, что принято на твоей занюханной планете, или нет. Никого не волнует, какова длина года в том месте, где ты росла. А потому я покинула Послоград, когда мне было около 170 килочасов. Когда мне стукнуло 266 кч, я вернулась с мужем, сбережениями и кое-какими навыками.

Мне было уже почти 158, когда я узнала, что могу погружаться. И тогда я сразу поняла, что буду делать дальше, и сделала это.

Я отвечаю в субъективных часах; объективные держу в уме; я думаю в годах, принятых на моей планете, где сам принцип измерения времени связан с традициями другого места. Всё это не имеет никакого отношения к Терре. Я как-то встречала одного молоденького иммерлётчика из такой глубокой дыры, что не знаю, как и сказать, где она находится, так вот он вёл все расчёты в том, что сам называл «земными годами», дурачок. Я спросила его, был ли он сам в том месте, по календарю которого живёт. И, конечно, оказалось, что он не лучше меня представляет, где это.

С возрастом я осознала, что во мне самой нет ничего особенного. То, что произошло со мной, случается далеко не с каждым обитателем Послограда — это верно, — но сама история была вполне заурядной. Я родилась в городе, который на протяжении тысяч часов считала целой вселенной. Потом я вдруг узнала, что вселенная куда больше, но вырваться на её просторы я не смогу; а потом у меня появился шанс. Классика жанра — такую историю может рассказать вам кто угодно, не обязательно человек.

Вот ещё одно воспоминание. Мы играли в погружение: надо было подкрасться к кому-то сзади так, чтобы остаться незамеченным, а потом вдруг заорать «Ныряй!» и схватить его руками. Мы мало что знали о погружении тогда, и наш сценарий, как мне позднее довелось понять, был лишь немногим страннее представлений о том же самом большинства взрослых.

Вся моя юность размечена двойным пунктиром прибывавших по очереди кораблей и миабов. Небольшие коробочки со всякой всячиной, без команды запущенные в пространство. Многие терялись в пути: как я потом узнала, навеки превращались в источники опасности разных форм и размеров, застряв в иммере, пересечь который так и не смогли. Но большая их часть всё же достигала нас. Когда я стала старше, к волнению, с которым я ждала каждого такого прибытия, примешивалась злость, зависть, пока я наконец не поняла, что тоже вырвусь наружу. Тогда миабы превратились в намёки: призрачные шепотки.

В четыре с половиной года я видела поезд, который вёз через город только что приземлившийся миаб. Как почти всем детям и многим взрослым, мне всегда хотелось самой видеть их приземления. Мы целой толпой пришли из детской, за нами смотрела и слегка нас сдерживала мама Квиллер — кажется, это была она, — а мы, дети постарше, надзирали за детишками помоложе. Нам удалось занять места у самых перил, вдоль них мы и вытянулись всей группой, лишь слегка разбавленной взрослыми, и болтали о прибытии.

Как всегда, миаб поместили на колоссальную платформу, и биоробот-локомотив, который волок её по широкой просеке рельсовых путей в индустриальной зоне Послограда, пыхтел, толкаясь временными мускулистыми ногами в помощь работающему на пределе возможностей двигателю. Лежавший на спине миаб был больше главного зала в нашей детской. Самый настоящий контейнер, формой напоминавший курносую пулю, двигался под моросящим дождём. Его поверхность лоснилась, испуская струйки пара, которые, тонкими нитями поднимаясь над его кристальным защитным слоем, истаивали в ничто. Власти проявили безответственность, как я теперь понимаю, не дав этой пропитанной иммером поверхности успокоиться. Это был не первый миаб, который привозили в город ещё сырым после долгого пути.